К 100-летию со дня смерти русского писателя Леонида Андреева (21.08.1871–12.09.1919).
В сентябре грядет очередная годовщина Леонида Андреева. В Москве и Орле, на его родине (хотя он умер, между прочим, в Финляндии), проходит ряд традиционных торжественных мероприятий.
Осталось выяснить безделицу: а что мы, собственно, отмечаем? Отмечаем ли мы годовщину жизни и творчества писателя-реалиста «второго ряда», жившего на рубеже XIX — XX веков, либо мы говорим об Андрееве — провозвестнике культуры нового, ХХ века? А может, настало время избавиться, насколько это возможно, от ярлыков и свежим, не замутненным оценками «великих», взглядом посмотреть на его творчество?
Длительная дружба с М. Горьким, автором теории «социалистического реализма», автоматически делала его в глазах критиков писателем-реалистом. Такая оценка, казалось, бесспорно относится к таким рассказам, как «Баргамот и Гараська», «Жили-были», «Иван Иванович» и ряду других. Особенно усердствовали в этом направлении критики советской эпохи. Присмотримся повнимательнее к Андрееву-реалисту.
Первый опубликованный пасхальный рассказ Леонида Андреева — «Баргамот и Гараська» (1899) — рисует незатейливую историю службиста-городового Баргамотова (Баргамота), в чье каменное сердце вдруг проникла жалость к пьянице и дебоширу Гараське. Казалось, ну что особенного в этом рассказе с незатейливым сюжетом? Но, если внимательно прочитать рассказ, можно увидеть, что в рутину повседневности вдруг самым иррациональным образом врывается чуждое ей начало. Мотив неясного, робкого, неосознанного стремления к чему-то высшему неожиданно для них самих переворачивает души двух человек, в равной степени вдруг увидевших светлое начало жизни.
Вот другой рассказ Андреева, «Марсельеза». Здесь речь тоже идет о маленьком человеке, плаксивом ничтожестве, случайно попавшем в группу арестованных революционеров. В данном случае мы не просто имеем слабый и единичный отблеск человечности, как в «Баргамоте и Гараське». Маленький человек, «маленькая свинья», сознательно решился участвовать в голодовке — действии экстраординарном. И умер он голодая. Здесь мир обыденности отодвигается на второй план; он оказывается лишь оболочкой для мира подвига и добровольной жертвы. Оказывается, в мире повседневности можно встретить «ничтожество с телом зайца и рабочего скота и великою душою человека» («Марсельеза», с. 197. В: Андреев Л. Н. Рассказы. М.: Советская Россия, 1977.— 432 с. ).
Наконец, третий лик царства обыденности, противоположный первым двум, можно обнаружить в рассказе «Бен-Товит» (1903). В этом рассказе сфера обыденности, повседневного опыта предстает во всем своем тупом и зверином обличье. Это тьма без проблеска света. У Бен-Товита, иерусалимского торговца, разболелись зубы как раз в тот момент, когда совершалось «великое злодеяние Земли» — вели на крестную муку Иисуса Христа. Но Бен-Товит остался равнодушен к величайшей мировой несправедливости, он думал только о своем зубе.
Бытовизм, «реализм» андреевских рассказов весьма условен. Он — лишь момент авторской концепции сложности и многообразия жизни — от ее звериного лика до светлой мировой гармонии. Концепция Артура Шопенгауэра, чьи идеи были крайне близки Андрееву и чьим произведением «Мир как воля и представление» он зачитывался уже в юности, буквально пронизывает все произведения писателя.
Другой пласт наследия Леонида Андреева, казалось, противоречит первому, «реалистическому» его аспекту. На этом основании многие исследователи говорят о непоследовательности, даже антиномичности его творчества. Отсутствие бытового фона, условность характеров, перенасыщенность мистическими образами, атмосфера ужаса и смерти в таких произведениях, как «Красный смех», «Он», «Некто в сером», «Анатэма», дали основания для обвинения Андреева в «упадничестве». Таково было, например, мнение известного ученого Н. К. Михайловского. Но это противопоставление во многом носит искусственный характер.
И «реализм» Андреева, и его экспрессионизм, и символизм — это лишь элементы очень сложного, не всегда последовательного, не всегда рационально выстроенного, но все-таки целостного взгляда на мир. Этот второй семантический пласт эстетического миросозерцания Андреева также имеет целый спектр значений. В художественно-эстетической эссеистике («Мысль», «Правила добра», пьесе «Анатэма») Андреев излагает свой взгляд на мир, человека, его судьбу. Культурные коннотации пронизывают всё его творчество.
Удивительная художественно-философская интуиция Леонида Андреева (которая с еще большей силой проявилась в творчестве его сына — писателя-мистика Даниила Андреева) позволила ему встать вровень с прошлыми и настоящими достижениями современной философско-эстетической культуры и даже предвидеть ее будущее. В рассказе «Бездна» (1901) крайне силен психоаналитический мотив, «Красный смех» (1904) открыто указывает на «Маску Красной смерти» Эдгара По. В «Рассказе о Сергее Петровиче» Андреев словно делится сомнениями относительно «эффективности» концепции сверхчеловека Ницше. В рассказе 1913 года «Он» прослеживается влияние М. Метерлинка и Э.— Т. Гофмана. Традиционно «Жизнь Василия Фивейского» (1903) относят к атеистическим произведениям, тем более что Андреев открыто заявлял о своем неприятии религии. Но, может быть, это произведение говорит нам лишь о трудностях христианского смирения? Смирение — это испытание веры, это подвиг, который по плечу далеко не всем.
Произведение Леонида Андреева «Иуда Искариот» (1907) известно многим. Андреев рисует свою версию предательства Иуды, показывает необходимость этого «предательства», мотивы поведения Иуды, его любовь к Христу. Не было бы Иуды, человечество бы не поняло значения Христа, как бы говорит Андреев. Но немногие знают, что эта версия предательства Иуды известна миру Запада не со слов русского писателя. В 1960 году известный французский ученый и писатель Роже Кайуа в книге «Понтий Пилат», естественно, не ссылаясь на Андреева, опубликовал сходную версию мотивов предательства Иуды. Так может, стоит восстановить справедливость?
Рассказ-эссе «Правила добра» (1911) тоже несет на себе груз неверной оценки «пролетарского писателя» Максима Горького. Он увидел в нем только пессимизм, произнесение «Анафемы» миру. Между тем в этом рассказе Андреев так точно проник в особенности нравственного чувства, что впору рассказ читать на занятиях по теории морали. Рассказы Г. К. Честертона о патере Брауне приводились в качестве примеров на занятиях по философии и психологии в Европе. Так почему же забыт Леонид Андреев?
В рассказе «Мысль» (1902) современному читателю будут интересны не только патологические аспекты жизни героя. Фактически Андреев здесь раскрывает основную трагическую антиномию экзистенциализма: «самого себя я составляю ничтожную частицу», я немыслимо одинок и в то же время я несвободен, я — «единственный враг моего Я». Как тут не вспомнить недавний кинофильм о двойничестве «Враг» режиссера Денни Вильнева?
Но в других произведениях эти абстрактные принципы оказываются элементами самосознания живого, страдающего человека («Рассказ о семи повешенных», «Бездна», «Ложь»). Именно об этом Андрееве — «апостоле самоуничтожения» говорит Л. Толстой: «он пугает, а нам не страшно». Эта снисходительно-высокомерная оценка, во многом незаслуженная, определила творческую судьбу писателя. Конечно, Андреев далек от величавой эпичности Толстого, сложной, символически насыщенной композиции романов Достоевского. Но иногда читать Андреева действительно страшно. Снисходительная усмешка застывает на губах после прочтения «Рассказа о семи повешенных». Андреев заставляет читателя жить эмоциями героев, он чужд абстрактного морализаторства Толстого, социальной назидательности Горького.
Мы знаем (в большей или меньшей степени) учения Шопенгауэра и Фрейда, философов-экзистенциалистов. Можно изучить такие художественно-эстетические направления, как реализм, романтизм, символизм, экспрессионизм. Но Леонид Андреев проживает в своих произведениях основные мировоззренческие константы этих направлений, он отождествляет их со своим жизненным опытом, реальным или воображаемым. Он не смотрит на своих героев со стороны, он отождествляет себя со своими героями, они — не «объект» изображения. Он, по его собственному выражению, творил «из себя». И в этом он наш современник, ибо что может быть ближе нам, чем свобода, смерть, любовь?